Парни, лежавшие в цинках, были моими товарищами, и я по-прежнему хотел быть вместе с ними. Пусть хотя бы и так.
Один раз я вернулся. Не хотел ехать и в этот, второй отпуск. Потому и просрочил эти чертовы десять дней – не придавал им просто значения. Мысленно перешагнул их и опять был там.
Я хотел обратно на войну. Да, хотел.
Не потому что – воевать. Просто весь мой мир, который я знал, был там. И я устал уже терять его.
Каждый раз, когда люди своей волей меняли окружающие меня обстоятельства, я терял ВСЕХ. Это надо понять. Не просто голословное утверждение – именно ВСЕХ. Абсолютно. Кого знал, с кем дружил, кого любил, кого ненавидел или даже просто не знал. Словно после взрыва ядерной бомбы – был город, в котором ты когда-то жил, были люди населявшие его, а теперь только руины и стертые воспоминания в памяти. Больше ничего. Все твои умерли. Перестали существовать. Их тоже растасуют по разным частям и следов их ты не найдешь уже никогда. От них не осталось ни адресов, ни фотографий, ни фамилий. От многих не осталось даже лиц. Все, кто был дорог тебе в прошлой жизни, исчезли.
За службу моя жизнь полностью менялась пять раз. Нет, не менялась – прекращалась и начиналась заново. Каждый раз заново начинался и я сам.
Сначала я потерял школьных друзей, семью, институт и мирную жизнь.
На Урале я потерял Беляева, Зигзага, Якушева, Мистакиди, Тюрина, Воробья.
Потом, на взлетном поле в Моздоке, я потерял Вовку Татаринцева, Киселя, Анисимова, Саню Любинского и еще полторы тысячи человек.
В Моздоке я оставил Тренчика, Старшину, Бондаря, Рыбакова, Снегура, тетю Люсю.
В Чечне остались Зюзик, Осипов, Татарин, Пан, Бережной. Даже Смешной и Ромашка.
Только-только связал нитку своей жизни, только-только восстановил какую-то её непрерывность, и снова – на по ней топором! И опять все порвано.
И надо заново обрастать людьми, друзьями, врагами, попутчиками, окружать ими себя.
Чтобы потом потерять и их.
В конце концов, это надоедает. Ты устаешь. Становишься сам по себе, одиночкой, никого не подпуская близко. Люди не вызывают больше в тебе эмоций, ты начинаешь относиться к ним равнодушно. Теряя своих, ты тем самым предаешь их. А это тяжело.
Я искал многих. Старшину. Тетю Люсю. Зюзика. Осипова. Но нашел всего несколько человек. Всего несколько. Осколки прошлого, которые уже не вызывают даже тоски. Полное опустошение.
Моя плата за возвращение была такой.
Потом, через двенадцать лет мой друг принес мне диск с записью боев в Грозном. Съемки одного полковника. Я сидел, смотрел. Одиннадцатое августа. Снайпер на крыше. Гранатометчик в соседнем окне. Сгоревший танк. Механик остался внутри. Люк заклинило. Подрывают пластитом. Вытаскивают парня – крючьями. Обгоревшая головешка. Медсанбат. 166 бригада. Контрактник рассказывает, как его подстрелили. Медсестра полезла за раненным, снайпер прострелил ей руку. А потом добил.
Иногда не веришь, что это было в твоей жизни. Что ты был в Чечне. Был на войне. Да правда ли это? Была ли та медсестра? Был ли Беляев? Или только сон, ложная память? Был ли «дизелятник»? Ведь не был же. Не мог быть. Это не я.
А потом приносят диск – и вот оно. Сидишь и смотришь свое несостоявшееся прошлое.
Медсестру ту звали Юлька, оказывается.
Я узнал это только через 12 лет.
У Кольки Беляева на плече была татуировка, плохо сделанная, кривая, доморощенная – собачья голова и надпись под ней «Moriturus te salutant». Идущий на смерть приветствует тебя. В сто шестьдесят шестой они называли себя «Бешенные псы».
В сто шестьдесят шестой я потом и дослуживал. Это именно она стоит в Твери.
Круг все равно замкнулся. Война все равно стала моей судьбой. Навсегда.
C Колькой Беляевым мы встречались пару раз после дембеля. У него все в порядке. Ноги зажили. Работал на частной фабрике, собирал шкафы-купе. Неплохо зарабатывал. Приезжал с женой. Мы пили. До синих чертей. Я тогда еще был один. Он подарил мне свой шелковый галстук – я его до сих пор храню, а я ему – свою единственную парадно-выходную рубашку. Больше мне подарить было нечего.
Потом я ушел на вторую войну. Больше ему не звонил. Он живет где-то в Измайлово.
Чаще всего в спецгруз ездили на Курский вокзал – поезда с Кавказа приходили именно туда.
Курский - почти мой дом, малая родина. До Таганки рукой подать.
Я здесь родился. Вырос. Здесь моя школа. Моя юность. Здесь живут все мои одноклассники.
А теперь я ехал по улицам, по которым ходил пацаном, в кузове военного грузовика, и на его полу в цинке лежали убитые люди. Смотрел на свою прошлую жизнь, пробегавшую в брезентовом окне как кинопленка, и понимал, что возврата не будет уже никогда.
Мы везли убитых людей мимо казино, у которых стояли мерседесы.
В голове это не укладывалось.
К Клепе меня больше не вызывали. Видимо, он больше ничего не смог мне припаять, кроме той липовой справки о задержании. Хотя запросы в Моздок отправлял, я знаю это точно. Но роты больше не существовало, её штатным расписанием я лично подтирался во время дизухи, командования не было, так что на его запросы ему попросту никто не ответил. Сомневаюсь, что я даже числился в списках полка. Во всяком случае, удостоверения участника боевых действий мне так и не выдали.
Висящие на мне две «мухи», которые дембеля сдали в Моздоке за пакет героина и пакет жратвы, когда я стоял дежурным по роте, он тоже не раскопал. Да и не мог раскопать. Кому они на фиг были нужны, эти «мухи». Я их списал на боевые – криво правда, но, похоже, прокатило.
Дело было закрыто.
Поэтому когда меня вызвали и сказали, что все, отсиделся, пора и обратно в армию, я обрадовался. Не посадят! Наконец-то.
Дизелятник находился в Московском военном округе и служить из него по определению также отправляли в МВО, если из уравнения не следовало другого. Поэтому судьба моя была практически решена. Максимум 400 километров от дома.
Нас собрали около штаба, несколько человек, и велели ждать сопровождающего. Уже наступила осень, шли дожди, было холодно. Команду – место нашей новой службы - нам не сказали.
В этот день ко мне приехали мама с бабушкой. Видимо, что-то почувствовали.
Родителей довольно часто пропускали в казарму: документы передать, справки, запросы, поговорить с начальством или еще что. Следствие вели в основном они. Если хочешь добыть справку о том, что твой сын не дезертир – езжай сам в Чечню и добывай её. Прокуратура этим попросту не занималась. И родители ездили.
Они зашли в кабинет к подполу и там выяснилось, что меня отправляют обратно в Чечню.
Та бумага, которую в камере подсунул следователь: «пиши-пиши, тебе же лучше будет» и которую я подписал – он же обещал помочь! - приняла совсем другой оборот. «Любая точка России» оказалась совсем не Камчаткой и не Забайкальем, как мне, наивному, думалось. Она означала Чечню. Только Чечню. И ничего кроме Чечни.
Правило несостоявшейся казни здесь не действует.
Напрасно ты, батя, помер. Все равно меня додавят.
Состояние человека постоянно меняется. За жизнь через наше тело проходит несколько личностей и в разный период времени мы совершенно разные.
Чтобы выжить, надо быть хорошим солдатом. Чтобы быть хорошим солдатом, к своей жизни и смерти надо относиться одинаково – одинаково безразлично. Когда доходишь до точки, когда становится наплевать – более того, ты понимаешь, что, скорее всего, погибнешь, потому что все, что у тебя есть внутри – это ненависть и желание рвать всех подряд – и ты хочешь именно рвать и рубить, а стало быть, принимаешь смерть как единственный оставшийся из вариантов, вопрос лишь времени – только тогда ты становишься хорошим солдатом. Но, как это ни парадоксально, готовность к смерти повышает шансы на жизнь. Мне сложно описать эту взаимосвязь. Метафизика.
Отец умер, когда я начал становится хорошим солдатом. Там, на войне, у меня не было другого выхода, я понял эту единственную возможность и принял её.
Но теперь все изменилось. За время, проведенное мной под следствием, Чечня закончилась. Уже был подписан Хасавюрт. Уже почти вывели войска. Война была проиграна.
От моей роты в Моздоке не осталось никого. Минаев, ротный, спился окончательно. Старшина, старший прапорщик Савченко, был переведен в пехоту и отправлен в Грозный. Я должен был ехать с ним. Ширяев, Якунин и Рыжий сбежали и ограбили мою квартиру. За Тренчиком приехала мама, он ушел в увольнение и больше не вернулся – перевелся во Владикавказ. Антон Ведерников уволился. Снегур прижился в госпитале, и возвращаться не собирался даже под угрозой расстрела. Нигматуллин и второй, я забыл как его звали, постоянно ошивались на Большаке. Фикса, Толик и Димас – наши дембеля, заключили контракт. Зюзик и Осипов уехали в Чечню, и что с ними, я не знал.
Все. Роты больше не было.
Возвращаться некуда.
Но главное, изменился и я сам. За это время я потерял и семью. Умер отец. Умерла бабушка – его мама. Сына она пережила всего месяца на полтора. Вторая бабушка, торгуя шоколадками по электричкам, заработала инсульт и лежала парализованная. Теперь ко мне на свиданки приезжала только мама, но это была не моя мама – какая-то скорбная тень, полчеловека с опустошенными глазами. За год моей армии она из цветущей женщины превратилась в старуху с перекошенным ртом. Кажется, к тому моменту она уже похоронила меня, говорила со мной отрешенно, отвечала не впопад. Она дважды ездила за мной в Чечню и все видела своими глазами. Для неё я остался там, на тех блок-постах, где она ночевала.
Вернулся, как на кладбище. Из всей семьи – одни фотографии.
Блядь, у меня даже собака сдохла.
Я был фактически один, да и то не целиком, с кастрированной душой. Война отобрала у меня не только мою личность, она не просто изменила меня, стерев того восемнадцатилетнего романтика с длинными волосами, она отобрала всю мою жизнь полностью. Все, кто её наполнял, умерли или почти умерли.
А из нас с мамой вряд ли можно было собрать даже одного полноценного человека. Из всего многообразия человеческой души у нас с ней осталось по той её половине, которая не во что не верит, ничего не хочет и ни на что не надеется. Одинаковые полчеловека на двоих.
Какая же все-таки сука, этот следователь.
В штабе кричали. «Что ж вы сволочи, сами-то не служите! Зачем мальчишек гоните!» «Но он же сам подписал, - оправдывался подпол. - Вот: согласен служить в любой точке России». «Да что ж вы за люди! Он же отслужил уже свое! У него отец умер! Мать больна! Он единственный кормилец в семье!»
Мама плакала. Она была совсем черной. Я помню её в тот момент. Она вроде бы тоже начала верить, что сын выбрался – и на тебе. Любая точка России. Получите и распишитесь.
Мне было уже все равно. Выход, начинавший казавшийся как один из возможных, закрылся. Все возвращалось на круги своя. Из этого водоворота обратного пути не было. Если ты в него попал, тебя обязательно додавливали. Не додавливали только красивых мальчиков с деньгами.
Жалко только всех этих лишних мытарств – лучше бы сразу прибили, не тянули жилу, не распинали на дыбе.
Да, эти люди просто выполняли свою работу. Не они начали войну и не они создали такую армию. Они были частью системы, а система требовала гнать пацанье на убой. И они просто выполняли свой долг – гнали.
Но гнали так по подлому. Подставой. Обманом. Липовыми справками. Липовыми бумажками. Но только не прямо, не в открытую. К людям здесь всегда относилсиь как к мясу.
На хрена сразу не отпустили? Когда я хотел, когда еще была возможность вернуть своих, не разрушать непрерывность жизни? На хрена сажали, вешали клеймо, заводили дело? Чтобы отправить уже не по своему желанию, а как штрафника, искупать кровью? Когда все просрано, разрушено, проиграно? В никуда, где моих не осталось ни одного?
Все мои теперь стеклись сюда, в дизелятник.
Два раза я туда уже ездил. Сам. Добровольно. Ехать в третий раз, когда конец уже очевиден, мне совсем не хотелось.
В августе, сидя со старшиной на взлетке и ожидая борта, я готов был умереть. Теперь я умирать не хотел.
Возвращаться же просто в концлагерь Моздоке, чтобы повыбивали последние зубы, особого желания тоже не вызывало.
С меня как-то хватит.
На этом дизелятнике я провел три месяца. За это время мы трижды пытались отправить обратно. Все три раза втихую.
Все три раза меня отстояло мое семейство. Они просто не отпустили меня. Не отпустили и все.
Считалось, что мы отправляемся на войну добровольно. Добровольность эта была примерно такой.
Теперь я знаю, что и тот капитан, и комендант, и следователь на самом деле были лишь очередными витками судьбы, которая уводила меня от войны все дальше и дальше.
Хотя сами они, в отличие от той женщины-врача, не желали мне никакого добра.
Впрочем, зла не желали тоже.
Я просто не был для них человеком. Всего лишь бумажкой. Номером дела. Просроченной справкой. И ей надо было дать нужный ход. О том, что за всеми этими справками стояли живые люди, что они решают человеческие судьбы – об этом они даже и не думали, наверное.
Им просто было по фигу – сяду я, сдохну или выживу, вот и все.
Но моя судьба решилась так, как решилась. Если бы капитан не был таким исполнительным, то уже через день я был бы в окопах.
За те три месяца, которые я провел под следствием, война закончилась. И обратно в Моздок я больше уже не вернулся.
Что сказать? Спасибо, товарищ капитан.
Поздней осенью, в конце ноября, выпросив у Казюли, нашего каптера, более-менее заплатанный бушлат и кирзачи, я собрал свои вещи в сидор, получил новое предписание, простился с пацанами, которые стали мне дороги, обнял каждого, поднял кулак вверх и вышел за ворота.
Пересек наискось занесенный снегом плац. Показал дежурному по КПП предписание. Вышел на улицу.
Москва встречала зиму. Яркое солнце резало глаза снежным днем. Дышалось свободно. Вокруг было много пространства.
В парке команда дизелей во главе с Волчком долбила наледь.
Я подошел. Постояли, покурили.
- Ну что, поехал?
- Да. Пойду.
- Ну, давай. Удачи тебе.
- Удачи.
Мы обнялись с Волчком. Потом я пожал руку каждому в команде, попрощался и направился в сторону Ленинградского вокзала – прибыть в часть мне надо было в этот же день, увольнения не получалось.
За моей спиной команда из десяти человек во главе с младшим сержантом Волковым долбила наледь.
В казарме, в сортире второго этажа курили Кит, Такса, Беляев, Андрияненко, Тимофей. С ними рядом стоял Пшеничников – он так и не научился дымить. Я знал, что они там. Сидят на подоконнике и обсуждают мой отъезд. Или молчат. Скорее всего молчат.
Клен, Ушастый, Казюля, Макей, писарь Петя занимались своими делами.
Жало заступал в наряд. Подпол работал с документами в штабе.
Никого из этих людей я больше никогда не видел.
Этот мир тоже исчез навсегда.
В Тверь я приехал затемно. В предписании стоял только номер части, и где её искать я не имел ни малейшего представления. Уточнил, где находится комендатура, сел на маршрутку и поехал туда.
В Тверской комендатуре удивились, что я приехал один, добровольно и никакой офицер меня за ручку не вел. Здесь так было не принято. Здесь: «куда солдата ни целуй, везде жопа». Никакими дезертирами мы не были – возможностей сбежать у каждого было хоть отбавляй. Мы хотели только одного – дослужить свой срок и поставить точку на этой маете. И дослужить по возможности достойно, как люди, а не как мясо. Неужели это преступное желание?
Мне показали трамвайную остановку: «до конечной» и я поехал. Ехать в армию на трамвае было непривычно, радостно и свободно. Не надо меня тащить в наручниках. Я не ЧМО. Я сам еду.Слышите, вы, – сам! САМ!
В штабе части, куда я пришел доложиться о дальнейшем прохождении службы, тоже удивились, что я сам по себе, без сопровождающего. Меня определили в Зенитный дивизион, батарею управления.
Там я и дослуживал. В Твери. В сто шестьдесят шестой бригаде. В той самой, в которой погибла медсестра Юлька.
Из «чеченцев» в ней к тому моменту не осталось уже никого. О том, что они «Бешенные псы», в бригаде даже и не подозревали.
От Чечни кроме смертного медальона у меня не осталось ничего. Ни кавказского креста, ни записи в военнике, ни личного дела. Подтвердить это все было некому, незачем да и негде.
Уже весной, через три или четыре месяца, зампотех, увидев в бане у меня на шее смертник, спросил, почему я до сих пор не уволен – за Чечню срок службы скашивали до полутора лет. Я сказал, что я после дизелятника. «А-а-а….» протянул он. Документов нет? Нет. Ну, что ж делать, сынок, служи.
И я служил.
Он потом ходил в штаб, узнавал насчет меня. Хороший был мужик. Но помочь и вправду ничем не мог. Сведения отсутствуют.
Из всех моих миров не осталось ни одного.
Война отобрала у меня все.
Journal information